Клубинка

"БиС" Продюсерская компания

концерты, спектакли, кино, вечеринки

Благословенное проклятие Дины Рубиной

В конце прошлого года вышел третий том «Наполеонова обоза» Дины Рубиной. Дина Рубина пишет книги уже 50 лет, и каждое произведение расходится огромными тиражами, совокупный тираж изданных только в «Эксмо» книг давно перевалил за 10 миллионов. Интервью для «РР» получилось вдохновляющим и в этом смысле очень «практичным» — о том, как пережить «клиническую смерть» эмиграции, как раскрывать детали жизни собеседника и строить сюжет книг и своей судьбы.

 

Россия как стихия

Почти 30 лет вы живете в Израиле и почти каждый год приезжаете в Россию. Зачем?

Во-первых, ради стихии русского языка. Это мощный океан, в который сегодня впадают ручьи кошмарных выбросов из английского и гадостного интернет-сленга. Тем не менее это океан, который постоянно омывается, обновляется, многоголосо звучит… что очень важно для писательского уха.

А во-вторых?

Это моя работа. Я вернулась в Россию своими книгами много лет назад — и слава богу, иначе могла бы просто умереть. Переселившись в Израиль в 1990 году, какое-то время не писала: видимо, оказалась в шоковом состоянии тотального провала — светового, интуитивного, эмоционального, зрительного, звукового. Ведь гул толпы, понятной тебе толпы, — это материя, очень влияющая на писательское сознание. Но постепенно ко мне вернулись зрение, слух, ощущения… понятно, что я имею в виду чисто писательские инструменты? — и я постепенно стала работать. В 1993 году в «Новом мире» опубликовали повесть «Во вратах твоих» — первое, что я написала в эмиграции. Тогда же появилась возможность нагрянуть в Россию, пока неожиданная: я ведь оказалась в российском пространстве человеком беспаспортным, то есть бесправным. Появление здесь было таким странным сном… Потому что, улетая на другую планету в 90-м году, мы сдавали свои паспорта, гражданство, квартиры. Мы уезжали навсегда. И вдруг космический корабль, улетающий в никуда, разворачивается! В общем, вдруг я оказалась в России в 1993 году, приехав на книжную ярмарку на ВДНХ в составе делегации израильских писателей и издателей. Это была очень неприятная Россия.

 
 

Нищая, голодная?

Дело не в этом. Я никогда не боялась нищеты, и уезжали мы не от нее. Это была Россия угрюмая, неприветливая, агрессивная, предреволюционная, булькающая недовольством, усталостью, измученностью народа. Но я приехала на книжную ярмарку, то есть страна уже стала поворачиваться к свету, в ней появились предпосылки другой России. И это было очень интересно.

А сегодня Россию вы какой видите?

С тех пор прошло много лет, страна прошла несколько этапов, и между той Россией и сегодняшней была еще привлекательная и увлекательная Россия начала 2000-х, Россия надежд… Впрочем, я житель другого государства, и будучи в своих высказываниях человеком, скажем так, опрятным — не могу ответственно высказываться о стране, которую на сегодняшний день вижу налетами в несколько дней. Что-то нравится: как сияет совершенно роскошная Москва, да и Санкт-Петербург очень получшал, хотя хотелось бы и ему более сверкающей доли, ведь это национальное достояние России. И потом, мне нравится, что на выступлениях здесь ко мне подходят 13-летние, 15-летние девочки и мальчики, которые, оказывается, читают мои книги. Это совсем другое ощущение, нежели во время гастролей по Америке или по Германии. Там публика среднего или пожилого возраста. Дети, привезенные из России в другие страны, переходят на язык той страны, в которой они существуют, растут и учатся. Такова динамика жизни. Им уже не до маминых книг, в отличие от молодежи в России.

Израиль как гротеск

Вы сказали, что умерли бы, если бы не вернулись в литературу.

Не то что я перестала писать в первые годы эмиграции — это все равно что я перестала бы дышать. Писать бы я, конечно, писала. Я работала, служила где-то, но невозможность полностью посвятить себя литературной работе была нестерпима. Особенно невыносимо, когда твои книги не доходят до большого читателя. Лишь в 2003 году в издательстве «Эксмо» мои книги стали издаваться в том масштабе, в каком издаются сегодня.

А когда вам в Израиле в первое время приходилось мыть чужие квартиры, вы в это время писали?

Конечно. Писатель ведь постоянно находится в поисках экстремальных поворотов сюжета. И когда в собственной, вполне благополучной жизни появляется такой разворот событий, писатель вцепляется в сюжет и использует его на полную катушку. Да, я зарабатывала уборкой квартир, потому что надо было кормить детей. Но довольно скоро нашла работу — сначала в небольшом издательстве, потом в русской газете, где проработала несколько лет. В газетной работе много поучительного, много и забавного. На исторической родине советские пенсионеры стали дружно писать воспоминания. Каждую неделю мне приносили какую-нибудь рукописную повесть о жизни. Потом авторы звонили, требовали ответа: опубликуют гениальный опус или нет. Однажды у нас раздался телефонный звонок, и очень знакомый голос спросил: «Могу ли я поговорить с Диной Рубиной?» И я, в ужасе, что очередной пенсионер на прошлой неделе сдал мне свою повесть о юности на харьковском тракторном заводе, а я ее не прочла, осторожно так отвечаю: «Да, это я, с кем имею честь?» «Вас беспокоит Зиновий Ефимович Гердт. Я тут гуляю неподалеку от вашей редакции, хотел бы зайти познакомиться». Я от потрясения чуть концы не отдала. Гердт, великий Гердт, представляете?! Оказывается, он прочитал в «Новом мире» ту самую повесть «Во вратах твоих», и она ему понравилась настолько, что он вдохновился сыграть одного из ее персонажей — такого старика, что бродит повсюду с веревочной советской авоськой и кричит всем: «Я папа Левы Рубинчика!». На следующий день мы с Зиновием Ефимовичем и с женой его Татьяной Александровной гуляли по Иерусалиму, он то и дело бил меня кулаком по спине и кричал: «Дина, я папа Левы Рубинчика!». Затем прошла еще пара лет, Россия стала открыта и близка, да и вообще мир раскрыл окна и двери, жить стало веселее.

«Когда работаю над финалом книги, я перестаю спать, пью двойную порцию таблеток от давления, дети знают, что к нам приходить нельзя, муж меня не трогает, смотрит только, чтобы я осталась жива»

Говорят, что эмиграция — один из лучших экзистенциальных опытов, который может пережить человек. Правда ли это и что этот опыт дал вам как писателю?

Я думаю, что эмиграция — всегда страшная драма. Рвется все — сердце, связи, воспоминания; сама твоя личность проходит великую ломку. Это если мы говорим о подлинной эмиграции, а не о сегодняшней прогулке, когда люди на всякий случай, желая получить паспорт Израиля, просто приезжают и живут в стране в свое удовольствие пару месяцев, потом уезжают… Нет, эмиграция — это полная смена всех парадигм: поведенческих, мировоззренческих, собственных представлений о том, «что такое хорошо и что такое плохо», как надо вести себя в той или иной ситуации. Все, в чем ты вырос и в чем уверен, сметается напрочь. Потому как «там» все совершенно иначе. Для этого вы должны представить, какими были тяжкие годы в конце 80-х; эмоционально тяжкие — черт с ней, с колбасой, с картошкой, а вот удушающая атмосфера неприятия, ксенофобии… Плохо тебе на твоей неудачливой родине, душевно плохо, и детям твоим плохо, и ты хочешь переместить их, детей, куда-то в более приветливые, более солнечные пространства. Так тебе кажется — в духоте, в слякоти. Понимаете? Тут ведь именно дети — болевая точка, это под их ноги бросаешь наотмашь свою жизнь, молодость, профессию — все. Сдуру.

Почему сдуру?

Потому что любая эмиграция — это клиническая смерть, абсолютное отключение от того, чем ты жил и что знал. В 90-м году ты вдруг оказываешься среди желто-пепельных скал и не понимаешь, что это такое, — это красиво? так правильно? так нужно? это и есть жизнь? — ибо никогда не бывала за границей и не натренирована воспринимать другое как просто другое, а не как обвал и ужас. Где бы я ни оказалась сейчас, в шатре бедуина или в Версале, я воспринимаю новую реальность с гораздо более развитой мускулатурой представления, воображения и понимания того, насколько мир разный. А тогда я была советским человеком, который вдруг оказался в совершенно ином пространстве: языковом, поведенческом, визуально кардинально другом. Сравните это с погружением с головой в ледяную прорубь — это и будет впечатление об эмиграции. А потом вас выносит наружу, припекает солнце, у вас начинает гореть кожа… Вам даже приятно.

Закалка опять же?

Да, закалка. Израиль — это же не Финляндия, не Швеция, не Дания. Это очень бурная, яркая гротесковая, трагифарсовая страна, неожиданная страна. Многообразная, многочеловеческая. Количество типажей здесь просто зашкаливает. Израиль для меня, в моей жизни, мог сравниться только с Ташкентом, и это вдруг оказалось мне как-то… впору. Я стала приглядываться, присматриваться и очнулась, когда кислород достиг легких.

Любой переезд — некий урок смирения, и ваши герои часто проходят такие уроки. Смирение — это про что и для чего?

Это колоссальная работа души и мозга. Это переосмысление мира вокруг тебя — и себя в этом мире. Любой человек для самого себя — центр Вселенной, всегда самое важное существо. А когда вдруг тебя вышибает из благополучно устроенного мира, когда чиновница говорит на чужом языке: «Ты будешь чай или кофе?», а ты не знаешь, что ты будешь, потому что не можешь выразить себя… Словом, ты оказываешься в безвоздушном пространстве. Я, когда встречаю своих друзей в аэропорту, всегда захожу там в книжный магазин. Однажды в ожидании прибытия рейса зашла, увидела три свои новые книги, три переиздания, оформленные картинами моего мужа. Прихватила их с полки — просто поставить дома в книжный шкаф, пополнить домашнюю коллекцию моих переизданий. Книги в Израиле дорогие, я подхожу к кассе и прошу скидку, ведь я сразу три покупаю. Слышу в ответ: «Нет, на русские книги скидок нет, русские и так хорошо покупают». «Понимаешь, — говорю, — дело в том, что это мои книги». Девушка смотрит на меня так подозрительно и отвечает: «Заплатишь — будут твои». Вот вам урок смирения.

Боже упаси от любой морали

Обдумывая книгу, вы стремитесь вшить в нее некую мораль, нравственный посыл?

Боже упаси от любой морали. Я написала роман «Бабий ветер», который полностью вышибает мораль изо всех мест человеческого организма. Я специально поместила героиню, фактически выросшую в небе, в низоты человеческого тела, души, биографии. Из жалости, из сострадания она сходится с непонятным существом, преображая его в понятное. Поэтому нет, нет, мораль — это все не про меня, не про человека, который в своей речи свободно использует любое неформальное выражение.

А почему вы используете мат в книгах?

Мат, обсценная лексика — одна из ярчайших красок русского языка, как же его не использовать в эмоциональных диалогах?

 «В молодости был страх, что ты не напишешь следующей книги, просто не о чем будет писать и думать. Сейчас я уже понимаю, что сюжет подвернется всегда. Писать можно о чем угодно»

В отзывах на вашу последнюю книгу звучала и такая претензия: «Очень много мата».

Ну да, конечно, какой мат может быть в тюремной камере! Заключенные же, как известно, изъясняются языком выпускников Итона. Знаете, ужасно, когда абсолютно не понимающие, не готовые к осознанию литературы люди где угодно могут излить желчь и злобу своего «личного мнения». Раньше подобные письма в газету «Красная заря» Костромской области немедленно отправляли в мусорную корзину; сегодня их могут прочесть миллионы. Полностью смещены понятия субординации социальной, культурной, образовательной. Кто угодно может судить о литературе «выше сапога».

Семь верст над рекой

Кто или что поставляет вам сюжеты? Идея «Русской канарейки» родилась, когда вам подарили брошюру о выращивании канареек. А как еще бывает, с какого исходника все начинается?

Всегда по-разному случается и зависит от самых разных вещей. То запах полыни ударит тебя в самое сердце, и тебе захочется в эту полынь, в эту душицу, и в лаванду. И ты начинаешь мысленно нащупывать какие-то ходы, пути в среднюю полосу России, думать об этом. Тебя приглашают на фестиваль в усадьбу Поленова — а там сосны, там та часть России, которая тебя страшно волнует, потому что ты много лет живешь в совершенно других пространствах. И в каком-то интервью ты говоришь: «Знаете, хотелось бы в своей работе “вернуться” в какой-нибудь городок средней России». Пребывание писателя во времени и пространстве — очень загадочная вещь. Ты можешь сидеть у себя на балконе в пригороде Иерусалима, куда в сезон перелетов непременно залетают семь зеленых попугаев, амазонов, и вот они кричат, скандалят, прыгают чуть ли не по голове твоей… а ты в это время находишься совсем в другом месте. И тут тебе приходит письмо от читателя: «Не хотите ли написать о моем родном городке Вязники, что в сердцевине России?» «Что за городок?» — спрашиваю я. «Да такой маленький городок, который построили русские купцы, там до революции на девять тысяч населения существовало три синематографа, и был самый большой в России вишневый сад, тянулся на семь верст над рекой, по высокому берегу Клязьмы». И когда я читаю про эти семь верст над рекой, — все, я уже в этом саду, в этом городке… Я туда уже попала.

И вы начинаете вербовать своего читателя?

Да он еще не знает, что пропал: год, два, три, четыре ему предстоит переписываться со мной. И это очень важный момент: не испугать человека. Поэтому сначала я просто пишу: «Это было бы очень интересно, да. А сколько сейчас населения в Вязниках?» И дальше начинается очень тихая, очень осторожная работа. Не прямые расспросы о детстве, боже упаси! Ты просто спрашиваешь: «А в вашей школе полы были деревянные? Сосновые или липовые, не помните? А печка там была?» И он пишет: «Боже мой, Дина. А вы знаете, кто у нас был печник? Истопник дядя Федя». И он вспоминает человека, которого не вспоминал 50 лет, и говорит: «Вы мне открыли память, я так много вспомнил о своей жизни». А дальше уже вступает в дело писательское воображение и рождает героя.

Вы бережно вскрываете человеческую биографию, используя ее в книге?

Биография меня не интересует — к тому времени история героя уже существует в моем воображении. Меня интересуют детали, воздух, свет. Небо над школой и мальчик, который сидит и смотрит в окно, и видит едва оперившиеся березы, тяжелые, белые сметанные облака. Я это вижу очень ярко. Писательская работа — нечто непостижимое, но о том, как пишутся эти проклятые книги, надо писать отдельный роман.

 

 058_rusrep_01-1.jpg Гавриил Григоров/ТАСС
ГАВРИИЛ ГРИГОРОВ/ТАСС

 

Почему проклятые? Мы, читатели, столько от них получаем.

Да, да, да. Но для меня это благословенное проклятие.

То есть вы, как гончая, не охотитесь за сюжетами, они находят вас сами?

Ой, по-разному. Однажды мне представляют некоего Мишу, пилота воздушного шара. «Пилот воздушного шара? — говорю я. — Ин-те-рес-но! А какого размера бывает шар? А корзина — она правда из ивовых прутьев? А если она лопнет?» И мы с Мишей всю ночь едем в поезде и говорим, говорим… Важно погрузить человека в его стихию. И когда я выхожу из вагона, я уже владею немалой информацией о воздушных шарах, о том, как их надувают, как запускают, какие опасности поджидают пилота… Если бы я сейчас захотела вдруг написать о Сибири и Байкале, откуда вы родом, я бы выморочила вас до изнеможения.

Вы говорили, что очень устали от романа «Наполеонов обоз», он вас вымотал? Чем? Тремя томами?

Количеством горя на каждый сантиметр текста, огромным объемом деталей и проникновения в материал. Но главное — та страшная эмоциональная нагрузка, которая приходится на героев, ну и на меня, соответственно. Понимаете, этот роман полон смертей, просто потому что он очень протяженный по количеству лет, в нем заложенных.

Вы снова обращаетесь к теме рода. Потому что род — это сила?

Это одна из моих любимых тем, своеобразный мой конек: то, что меня всегда завораживало. Мы все сотканы из наших близких, из мельчайших молекул их страстей, их усердия, их пороков и достоинств. Мы как бы пленники прозрачной и невидимой глазу клетки ДНК, которая диктует нам привычки. Верю, что матрицы поступков тоже заложены в нас с самого рождения. По сути дела, самые сильные из нас всегда противостоят матрицам семейной судьбы. Возьмите мою героиню Надежду — она всей своей жизнью противостоит: судьбе, семье, каким-то родовым обязательствам.

Почему вы выбрали для своей героини такую профессию — издательское дело?

Издательский бизнес в начале 90-х был опасным, криминальным, в романе я упоминаю о мужестве этих людей, о стойкости, об особой «страсти книжников», которая заставляла пройти настоящие круги ада той раннекапиталистической России. Вообще, мои герои, которых я ассоциирую с героями древнего мифа от Орфее и Эвридике, должны были пройти свои круги ада, натерпеться от больших и мелких бесов. Вот все эти литературные агенты, типажи разных писателей, разбой и грабежи — это все тоже мелкие бесы того давнего ада начала книжных империй.

 

 059_rusrep_01-2.jpg из личного архива Дины Рубиной
ИЗ ЛИЧНОГО АРХИВА ДИНЫ РУБИНОЙ

 

«Наполеонов обоз» — снова трагедия. Зачем современному человеку, измученному информационными войнами, терактами, сгорающими заживо детьми трагедия?

Это высокая трагедия, а читатель всегда тянется к высокому, цельному. Оба моих героя — и Аристарх, и Надежда — люди цельные, обрекшие себя на единственную в жизни любовь. Вообще, между нами говоря, по крою личности это как бы даже один человек, разделенный судьбой и сюжетом на половинки. И вот эти половинки страстно мечтают вновь соединиться.

Уже третья ваша героиня — рыжая. Вы питаете любовь к огненным женщинам — почему?

У моего мужа есть племянница Ленка. У нее невероятный цвет волос, горящая медь. Под ярким солнцем или в сильном освещении ее голова пылает янтарным гранатовым блеском. Когда она входит в любое помещение, все вокруг меркнет, взгляды всех присутствующих обращаются к ней. И я всегда завороженно на нее смотрю и думаю: «Боже, как в тексте это передать?» Впервые рыжая героиня у меня появляется в «Высокой воде венецианцев», потом в «Синдроме Петрушки», потому что в Лизе еще и должно было быть что-то кукольное (только кукла могла быть с такими волосами, затянувшими мальчика в омут мечты). Что касается Надежды, я хотела, чтобы рябиновый цвет ее волос держал и роман, и главного героя. Эта девочка, выбежавшая на свет из полутьмы рябинового клина, «огненная пацанка», должна была держать Аристарха всю жизнь.

Поместить в текст улыбку

В «Синдроме Петрушки» вы погружаете нас в мир кукольного театра, в «Почерке Леонардо» — в мир цирка. Как вы собираете всю эту тщательную фактуру, которой так восхищается читатель?

Это огромная работа, вы даже не можете себе вообразить, какая. Взять линию французского офицера в моем последнем романе, полностью придуманного, — первого Аристарха Бугеро. Эта сюжетная линия была нужна мне чисто технически. Трудно внимание современного, занятого читателя держать на протяжении трех книг только лишь рассказом о любви. «Да ты че, тетка? — скажет мне читатель. — У меня времени нет, у меня то и это, а в среду я лечу в Болгарию». Для такого мощного сооружения нужен серьезный сюжетный каркас. И тогда я иду на чистую авантюру — мой авторский цинизм. Я сочиняю детективную интригу, придумываю и этого французского офицера, и найденный им клад.

Что еще обязательно должно присутствовать в хорошей книге?

Ох. Много чего. Разное множество необходимых вещей. Например, Чехов считал, что в финале автор должен как-то свести вместе основных героев повествования. И если таким вот важным героем была Вера Самойловна (а она умерла во втором томе и, следовательно, не может фигурировать лично в финале), то ее голос герой должен услышать в конце. И цыганская лошадь должна возникнуть, белая цыганская лошадь — этот роман летучий, там все время несутся куда-то белые лошади, это тотем романа. Потому в финале закольцовывается история жизни главных героев. Мы давно попрощались с Аристархом, с Надеждой, мы их, грубо говоря, похоронили, но в финале они должны обязательно еще раз возникнуть — когда мы узнаем, что, собственно, случилось с проклятым сокровищем, найденным наполеоновским офицером.

Для себя, для своего удовольствия вы что-то делаете в этом благословенном проклятии?

Писатель всегда может поместить в текст какую-то, назовем так, улыбку. Зная, что читатель ее, возможно, и не заметит. В этом романе есть несколько таких тайных приветов особенно въедливым, особенно приметливым читателям. Когда Лешик-младенец, одолевая кашу, колотит о стол зажатой в кулачке пряжкой от ремня, которым его прапрапрадед привязывал к коряге в пруду суму с сокровищем. Это такой подарок читателю, который прочтет книгу пару раз. Или вот еще одна такая улыбка для читателя: когда он вдруг поймет, что отец с сыном встречались. Когда мальчик подбежал к Аристарху, стоявшему в очереди за визой в посольство. Это мои удовольствия: я насыщаю текст капсулами воздуха, и тогда он поднимается, как воздушный шар, и парит. Неважно, сколько в книге томов, она должна быть летучей, просторной, нужно, чтобы к ней хотелось вернуться.

 «Мы все сотканы из наших близких, из мельчайших молекул их страстей, их усердия, их пороков и достоинств. Мы как бы пленники прозрачной и невидимой глазу клетки ДНК»

Вы человек, который умеет видеть и читать знаки?

Да, я люблю намеки, пометки судьбы, — такие «прищепки». Ты случайно встречаешь на улице 98-летнюю мамину сослуживицу, которая опять же в случайном разговоре вспоминает про соседку по давней коммуналке, Машу, которую, оказывается, задушили… А спустя сто лет после этой встречи ты вспоминаешь о ней и прописываешь в книге образ той самой Маши, не забывая ее придушить — в романе, разумеется, только в романе «На солнечной стороне улицы». Я влюблена в жизнь, в ее штрихи, в ее потрясающую вдохновенную фантазию. Жизнь — великолепная штука.

Как вы фиксируете знаки, детали? Память, бумага, диктофон?

Раньше это была просто память, сейчас — бумага. Игорь Миронович Губерман мне часто говорит: «Не надейся на память. Сидишь в гостях, что-то услышала, улучила минутку, скрылась в туалете, присела на краешек унитаза, записала».

Я знаю, что вы любите разговаривать с таксистами.

Обожаю.

Что вы ловите в такси? И как вы видите людей с историей?

Да я их вижу насквозь, я же провинциалка и люблю провинциалов. И когда мне таксист говорит: «Я сам из Костромы», «Ах, из Костромы, — отвечаю я. — А у вас там такая улица перед Ипатьевским монастырем…» И мы говорим всю дорогу, и я узнаю множество вещей: что он снимает квартиру за 20 тысяч рублей, у него девушка, я всю судьбу вынимаю из человека, это моя профессия.

Это тоже дает какую-то фактуру?

Либо да, либо нет. Это рабочий материал, у меня его должно быть много. Вот сейчас, например, у меня достаточно разного материала и разных историй, но я отдыхаю, мне надо отплыть, я очень уставшая. Лев Николаевич Толстой говорил: «Колодезь должен наполниться». Эта магма, эта благодатная материя восполняется, как семенная жидкость у мужиков, это животворная вещь, иначе будешь вхолостую писать, и потом это можно только выкидывать.

Я умирала, когда это писала

У Бориса Гребенщикова есть такие строки «Чтобы здесь был свет, ток должен идти по нам». Погружение писателя в книгу насколько острое, болезненное? Ток идет по вам?

Когда ты уже вошел в работу, ты находишься внутри книги всегда. У тебя начинает болеть голова, если ты описываешь головную боль. Когда я писала повесть «Высокая вода венецианцев», мама плакала и говорила: «Зачем ты пишешь об этой болезни? Ведь так можно и заболеть». Это было страшновато, и я действительно умирала, когда писала повесть.

Лев Толстой плакал, когда толкал Анну Каренину под поезд. Когда вы своими руками убиваете своего героя, как переживаете это? Финал «Белой голубки Кордовы» был такой, что последние 100 страниц «Русской канарейки» было страшно читать.

Все диктуется логикой характера и путем, который проходит герой. Понимаете, я по герою знаю, сможет он дальше жить или нет, есть у него резервы судьбы или нет. У Захара Кордовина не было резерва судьбы, он себе выбрал долю. И зная, что своей искупительной смертью спасает всех близких людей, спасает картины, которые создал, он сознательно идет на гибель. Я до сих пор в него влюблена, это абсолютно мой мужчина — умница, мастер! — что бы он ни сделал в жизни, каким бы ни казался авантюристом. Потому что я преклоняюсь перед профессионалами в любой области. Когда приходит Йося, мой водопроводчик, починяет мне всю сантехнику — и параллельно закрашивает что-то, и все это делает блистательно, — я готова на него молиться.

Но все же… Когда Захар Кордовин падает, сраженный пулей, и на его грудь слетает голубиное перышко, что чувствует писатель, выпустивший эту пулю?

Я читала однажды интервью жены Габриэля Гарсиа Маркеса, она вспоминала, как тот заканчивал свой знаменитый роман «100 лет одиночества». Работал ночами, продвигался к финалу, уже зная, что, как говорится, «чувак, хорошо не будет». Под утро вышел из кабинета, поднялся в спальню, рухнул на кровать лицом в подушку и зарыдал. Жена проснулась и сказала: «Ты убил его». Когда работаю над финалом книги, я перестаю спать, пью двойную порцию таблеток от давления, дети знают, что к нам приходить нельзя, муж меня не трогает, смотрит только, чтобы я осталась жива. И по-настоящему я освобождаюсь от романа не тогда, когда отсылаю в издательство готовую рукопись, а уже потом, потом — после выступлений в Москве, в Питере, в других городах России. Я быстро устаю от огромного мегаполиса, от огромной России, приползаю к себе домой и вновь — только семь зеленых попугаев у меня на балконе. И внуки, конечно, и это замечательно. Я не возвращаюсь больше к роману и связанным с ним переживаниям.

Для огромных вещей нужна судьба

Как вы храните свой архив?

Архив — это сильно сказано. У меня дома, конечно, валяется огромное количество блокнотов, записных книжек, писем-открыток… Но из компьютера все черновики я удаляю, храню там только законченные тексты книг. И знаете, у меня же неинтересный архив. У меня биография абсолютно обыкновенного субъекта; собственно, всю свою биографию я придумала сама. Я домашний человек, человек кухонного стола, письменного стола — у себя в кабинете, который наконец-то появился у меня в 50 лет, а так писала где придется. Так что в основном я сижу дома и живу неинтересной жизнью.

 

 061_rusrep_01-1.jpg Виталий Белоусов
ВИТАЛИЙ БЕЛОУСОВ

 

У ваших книг потрясающие тиражи — например, совокупный тираж «Белой голубки Кордовы» составил около миллиона экземпляров. Вы писатель продающийся. А думаете ли вы о прибыли, когда пишете книгу?

Писатели не небожители, у них порой случаются дети, внуки, родители, все требуют расходов. Поэтому пишешь, ездишь, выступаешь, зарабатываешь. Я не могу сказать, что не думаю о тиражах и гонорарах, не вижу в этом ничего постыдного. Каждый человек, что-то делая в жизни, соотносит это со своими заработками. Но пока пишу текст, слова «деньги» нет в моем лексиконе — относительно новой книги, в этом я очень тверда. Никогда не беру от издателей авансы, никогда не затеваю разговор о деньгах заранее, только когда рукопись представлена в издательство. Ибо я азиатский суеверный человек.

Нет ли у вас страха, что вас перестанут издавать и читать?

В молодости был страх, что ты не напишешь следующей книги, просто не о чем будет писать и думать. Сейчас я уже понимаю, что сюжет подвернется всегда. Писать можно о чем угодно, а я всегда вытащу звенящую струну, и она будет звучать. Писательский страх другой: для огромных вещей нужна судьба, над судьбой надо работать, этому нужно годы жизни посвятить. Я состарилась, пока писала «Наполеонов обоз». Трилогия — это всегда годы жизни.

Страх не смочь?

Если ты уже начинаешь работать и знаешь, что дорога длинна, то это страх не смочь поднять, вынести эту ношу. Не выдержать, бросить, забыть, сорваться. Обязательно пишешь серию коротеньких рассказов после такой махины. После «Русской канарейки» была «Медная шкатулка». Сейчас мне хочется написать книгу маленьких повестей страниц на 45–60 о судьбах наших девочек за рубежом, которые цепляются где-то в Испании, Франции, выживают наперекор обстоятельствам, пройдя все на свете.

Гузель Яхина и Людмила Улицкая начали поздно писать, вас затащило в литературу с ранней юности. За счет чего у вас до сих пор держится нерв?

Почему не оскудевает стремление писать? В молодости человека всегда куда-то влекут, подбрасывают, сотрясают гормоны; молодость — узкая, острая, головокружительная; ты видишь только себя, живешь своими желаниями. С годами у тебя только и остается, что семья и работа. Зато гораздо более широкий обзор. Я сейчас просто не могу не работать: чем дольше ты живешь, тем больше видишь невероятную многогранность жизни. И не успеваешь переходить по тем дорожкам, по которым может бежать воображение, думаешь с горечью, что не так уж много времени осталось. В старости у тебя есть только письменный стол, слова, огромное количество судеб вокруг. И при этом твоя жизнь становится гораздо более обширной.

 
Автор: Алена Корк «Русский репортер» №1 (489)
Дата: 10 Февраля 2020
Тайга
А.Ревва
Безруков Сергей
Комиссаренко
загадочный выходной
Нотер Дам
Любовь и прочее враньё
 
В контакте

Адрес:
162600, Вологодская обл., г. Череповец,
ул. Дзержинского, д.20
+7 (8202) 74-74-75 - Вопросы по билетам
режим работы 11:00-17:00 Пн-Пт
+7 (8202) 74-75-76 - Центральная
театрально-концертная касса
Редакция сайта:
Максим Фаулер
afisha35@yandex.ru
Отдел рекламы:
Елена Набокова
afisha35@yandex.ru
Copyright © 2004-2019 «КЛУБИНКА.РУ»
Все права защищены.
 
↑ Наверх